Киевский стихоплетишка Микола Бажан, дослужившийся на Украине до какого-то министерского портфеля, выступая в Москве, в Союзе писателей, сказал:
"Среди нашей интеллигенции нашлись, к сожалению, неустойчивые люди, которые думали в панике, что необходима переоценка всех ценностей, полная смена всех. Неправильно ставился вопрос и о личности И. В. Сталина. Многие ретивые редакторы дошли до того, что имя Сталина стали вычеркивать из наших произведений. Один из московских писателей заявил, что он горд тем, что ни в одном его произведении никогда имя Сталина не было упомянуто. А ведь гордиться-то нечем. Зачеркивать все, что было сделано Сталиным доброго, зачеркивать весь тот путь, который мы прошли, веря в Сталина как воплощение наших мечтаний и идеалов, видя в Сталине воплощение партийной воли и партийного руководства, было бы недостойно честных советских людей и честных советских писателей".
"Веря в Сталина как воплощение наших мечтаний и идеалов".
Подлец! Подлец этот Бажан!
- А миллионы и миллионы, - спрашиваю я, - безвинных людей, замученных в застенках ГПУ пытками этим "воплощением идеалов".
Им, им! Не жалкие же его палачи в ответе! Замученных им в одиночках, в каторге, в тюрьмах, в концлагерях, в ссылках. Расстрелянных им в затылок, как Мейерхольд, Перец Маркиш, Бухарин, Тухачевский и тысячи, тысячи других. Раздавленных на пустынных дорогах или в темных переулках, как великий артист Михоэлс.
Среди расстрелянных, раздавленных, замученных пытками и все друзья по революции Владимира Ильича - его старая большевистская гвардия, верная своему лидеру до его смертного часа. Тут гордость нашего воинства - полководцы, разбившие Деникина, Колчака, Юденича, Врангеля. Тут цвет искусства, науки и техники. Тут ум и мускулы деревни.
Бессмысленно, совершенно бессмысленно разбитые жизни, искалеченные, оклеветанные, обесчещенные, пущенные "в расход" наши лучшие люди.
"Мокрое" сталинское дело! Самое страшное "мокрое дело" за всю историю человечества.
Ну и подлец же, подлец этот Бажан. Этот Миколушка!…
"Есть много огромного, но огромней всего человек", - говорил Сократ.
Посмеемся же, друзья мои. Горестно посмеемся. Ведь и Бажан как будто тоже человек, он даже стишки пишет.
[...] В те берлинские времена Марья Федоровна уже была замужем за Петром Петровичем Крючковым ("Пэпэкрю", как его называли). Он являлся полновластным горьковским "коммерческим директором" - вел все его обширные "иностранные дела" по изданиям, переизданиям и переводам сочинений.
[...] Мне говорили, что Алексей Максимович, знавший русского человека "на взгляд и на ощупь", относился к Пэпэкрю с сердцем.
А после кончины Горького, умершего, разумеется, обычной человеческой смертью, Сталин… расстрелял Крючкова.
За что?… Народу сказано было: за преднамеренное злодейское убийство.
Кого?
Горького.
Фантасмагория!
В двадцатых годах психологические пьесы, психологический театр были не в моде. Это называли "психоложеством".
* * *
[...] Действительно, я ему не льстил, так как никогда, к сожалению, не умел этого делать. А ведь лесть, даже глупая, так облегчает жизнь!
- Вы, Бабель, прекрасный писатель!
Для меня самого эти слова явились совершенно неожиданными. Даже прекрасному поэту Есенину я ни разу в жизни не сказал, что он прекрасный поэт.
- Спокойной ночи, брат дервиша.
Исаак Бабель тоже умер в сталинской каторжной тюрьме.
Это было в конце сталинских сороковых годов.
Келломяки. Почему-то не льет дождь. Я прихожу на вокзал, чтобы встретить Никритину. Она обещала вернуться пятичасовым, но задержалась на репетиции, и вместо нее я неожиданно встретил Шостаковича.
- Зайдем, Анатолий Борисович, в шалман.
Он своими тремя столиками раскинулся напротив станции.
- Выпьем по сто грамм. У меня сегодня большой день.
И Дмитрий Дмитриевич улыбается саркастически. Не люблю я этого слова, но другое (хорошее) не приходит в голову.
Садимся за деревянный кривой столик, к счастью, не покрытый облупившейся липкой клеенкой. Девушка в белом переднике приносит нам теплую водку и на черством хлебе заветренную полтавскую колбасу.
Шостакович чокается:
- Так вот, Анатолий Борисович, являюсь я сегодня в Консерваторию… А перед тем как войти в класс, случайно останавливаюсь перед "доской объявлений" и читаю…
Он делает паузу и с той же улыбкой потирает руки.
- Читаю, что меня выгнали из профессоров.
- Прелестно!
- Узнаю, значит, об этом из приказа, наклеенного на доску.
- Прелестно!
- Ну, выпьем, Анатолий Борисович.
- Есть за что! - говорю я.
И мы сдвигаем зеленоватые стаканы.
За несколько дней до смерти, чувствуя себя совсем не плохо, Лавренев говорил:
- Я смерти не боюсь. В 67 лет умереть уже не страшно. А вот что у моего гроба будет произносить речь Анатолий Софронов, это, друзья мои, страшно!
Так и случилось. Надгробную речь говорил Софронов. А от ленинградскихписателей - пьяный Виссарион Саянов, которого Лавренев тоже терпеть не мог.
Закон жизни! Она же, чертовка, ироничней всех Вольтеров.
Если бы меня спросили, что в жизни необходимей - хлеб, нефть, каменный уголь или литература, я бы, не колеблясь, ответил - литература.
Это понимают еще немногие.
[...] Осип Эмильевич начал умирать в ссылке, казавшейся посторонним почти сталинской милостью.
Но, оказывается, не ему самому.
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета.
Губ шевелящихся отнять вы не могли.А вот еще из той же "Воронежской тетради".
И еще:
Пусти ж меня, отдай меня, Воронеж -
Уронишь ты меня иль проворонишь,
Ты выронишь меня, вернешь -
Воронеж - блажь, Воронеж - ворон, нож!
Куда мне деться в этом январе?
Открытый город сумасбродно цепок.
От замкнутых я, что ли, пьян дверей? -
И хочется мычать от всех замков и скрепок.
И в яму - в бородавчатую темь -
Скольжу к обледенелой водокачке
И, задыхаясь, мертвый воздух ем,
И разлетаются грачи в горячке.
А я за ними ахаю, стуча
В какой- то мерзлый деревянный короб:
- Читателя! Советчика! Врача!
На лестнице колючей - разговора б!- 1937
Конец 1950х
Я хочу только заметить, кроме самого факта существования модераторов, что я сам не настроен слишком резко обсуждать эту тему, и, думаю, способен её закрыть при возникновении беспредметного спора. Извините.